Судя по творившемуся в лагере безобразию, отплывать решили все. И отнюдь не за пищей телесной: по домам. «Вот и конец Троянской войне! — обрадовался спросонья. — Ошибочка вышла, Глубокоуважаемые...» И сразу, обухом по затылку: клятва! Добро бы одна-две

И голоса тех богов, что верят в тебя, Еще звучат, хотя ты тяжел на подъем. Но знаешь: небо становится ближе..., Слышишь? — небо становится ближе... Смотри! — небо становится ближе С каждым днем.

Клятвы! Былая, спартанская, и моя, предвоенная. Что, рыжий, на попятный?

Забыл, с кого двойной спрос?!

— Куда?! — хватаю за плечо ближайшего триккийца, сломя голову бегущего к корабельной стоянке. Два выпученных глаза тупо пялятся на меня, мерцают белками в кровавых прожилках. Губы выплевывают:

— Домой! Навоевались!

— Кто подбил?! Какая сволочь?!!

— Ванакт Агамемнон! — Лицо триккийца расплывается в щербатой ухмылке, отчего клочковатая борода топорщится зимним буреломом. В придачу ужасно воняет луком. — Самолично! А ты что, уши воском залепил? Сирены петь станут — не услышишь!..

Священный экстаз полощется в крике беглеца. Я разрываюсь на части, готовый присоединиться, всем сердцем, всей душой... не могу, нельзя мне... Нельзя!

— Давай, глухарь, собирайся: бери доспех, плывем домой...

Оборачиваюсь.

Словно в спину камнем швырнули.

Посреди площади в полной растерянности возвышается микенский ванакт. Беззвучно, по-рыбьи, разевает рот. Вождь вождей с утра пораньше облачен в боевой доспех: кипрская работа. Только мастера-киприоты украшают панцири с боков радужными змеями. На руке овальный щит грозит ликом Медузы; на поясе — меч в серебряных ножнах. Атрид Агамемнон, в блеске и славе, с воодушевлением призывает народ к повальному бегству?! Не верю! Но ведь собственными ушами слышал! Пусть спросонья, пусть!.. Конечно же: это был голос Агамемнона!

Или микенец совсем от обиды ума лишился?!

...Кипит варево в Кроновом котле. Из-под крышки лезет. Того и гляди, сбежит, выплеснется на угли. Что тогда? Да ничего. Зашипит, уйдет паром в небесную синь. Даже облачка не останется. А если все сбежит? Все и пропадет. Надо бы холодной водички подлить, остудить варево, если уж огонь убавить не судьба.

...Собирается пена пузырек к пузырьку. Слипается воедино. Уже и отдельных пузырьков не разглядеть: несутся гурьбой к медному обрыву. Неужели они хотят вернуться больше, чем я? Паламед тоже хотел — где он теперь?! И прочим брести по смутной дороге, если не пойдут за легконогим поводырем: за мной! Я не есть все, но я есть во всем. Я застрял в вас: тем человеческим, что осталось в испуганных душах, страстным желанием выжить, сохранить маленький уязвимый мирок... Только мое желание — сильнее. Потому что вы всего лишь хотите вернуться, а я вернусь. И еще я знаю: чтобы вернуться, надо остаться. Здесь и сейчас. Вы слышите меня, люди? Это говорю в вас я. Одиссей, сын Лаэрта!

Далеко в вышине, по ту сторону меднокованного купола небес, невидимое дитя зашлось радостным смехом — и на миг мне стало страшно.

Но только на миг.

%%%

— Стойте, ахеяне!

Летят невидимые стрелы. Без промаха. Тайные нити, привязанные у самого оперенья, рассекают воздух. Натягиваются. Звенят. Вынуждают людей застыть на бегу: оглянуться, прислушаться. Вот он, миг тишины, когда люди внимают гласу свыше.

...свыше?

— Стойте, ахеяне! Неужели вы покинете этот берег, оставив вероломных троянцев злорадствовать над вами?! Я уже вижу, как они бахвалятся своими подвигами, называя вас не иначе как трусливыми ахейскими собаками!

Кто-то еще продолжает судорожно карабкаться на борт не готовых к отплытию, вытащенных на берег кораблей. Мечется между сложенными мачтами; надсаживаясь, тащит к судам. Но большинство остановилось: хрупкая грань между бегством и возвращением.

— Неужели вы хотите, чтобы вас постигла участь басилея Менелая, подло обворованного Парисом?! Откажись мы сегодня продолжать битву — завтра троянцы сами явятся к нам! Кто сможет тогда поручиться за ваших жен, за ваше имущество?

Пузырьки сошлись краями: наши жены? наше имущество?

Мое, мое, мое... множество «мое» значит: «наше». Слиплись.

— Неужели вы оставите без отмщения погибших братьев?! Откажетесь от великих сокровищ, сокрытых за стенами Трои? От тысяч молодых троянок и троянцев, которые станут вашими рабами, выполняя любую прихоть господина? Где ваша гордость, мужи брани? Ваша честь, ваше мужество?! Где ваша клятва?!

Летит стрела: в стане эонян надрывается Калхант, пророча скорую победу. Летит другая: южнее, ближе к устью Скамандра, синеглазый Диомед отгоняет от кораблей своих аргосцев. Летит третья: мечется по берегу лжестарик Нестор, забывая хромать и хвататься за поясницу — стойте! Куда?! Грозит кулаком трусам Аякс-Большой; размахивает мечом белобрысый Менелай... Патрокл примчался от безучастной стоянки мирмидонцев, трясет кого-то за грудки...

Летят стрелы.

Тянутся нити.

— А что нам твоя клятва, басилей?!

Перед Одиссеем возникает плюгавый человечишка: скособоченный, с птичьим прищуром. Макушка топорщится редким пухом. Тьфу, позорище! Хоть бы шлемом прикрыл, что ли?

— Не мы давали, не нам блюсти! И так львиная доля добычи вам достается — хоть всю заберите! Нам-то за что кровь проливать? За вашу бабу? За вашу прихоть?! За свары ваши?..

Чем-то они похожи: рыжий басилей и наглый плюгавец..

До озноба.

Потом Одиссей даже вспомнить не сумеет: откуда взялся в руках басилейский скипетр. Когда и зачем прихватил с собой, выскакивая из шатра? Не иначе, предчувствовал.

— Кровь, говоришь, проливал? Н-на! Словно самого себя бьешь: без пощады. Первый удар приходится по хребту плюгавого. Второй — наискось, по щеке. Острый край скипетра рассекает кожу, и с лица человечишки весело брызжут в пыль алые капли.

— Вот теперь можешь говорить по праву, что. проливал кровь под Троей!

Дружный хохот отвечает насмешке итакийца. Только что спасавшиеся бегством, ахейцы захлебываются, хохочут до слез, указывая пальцами на посрамленного злопыхателя, — и бредут обратно, в сторону шатров. Никто больше никуда не собирается. Все оказалось просто. Все оказалось очень просто. Слишком просто. Мысль эта занозой торчит в мозгу, мешая расслабиться, насладиться триумфом собственного красноречия, — и тут Одиссея от души хлопают по плечу.

Над рыжим нависает улыбающийся и чуточку смущенный Агамемнон. Таким микенского ванакта Одиссей видит впервые.

— Ну ты орел, Лаэртид! Силен! Сам Гермий лучше б не справился! Снова я у тебя в долгу... это ведь, понимаешь, я оплошал...

Микенец отводит взгляд. Тяжко признаваться в ошибках. Ставит к ноге щит: вдоль ремня вьется сизый дракон-треглавец.

Скоро такие с алтарей поползут: птенцов жрать в три пасти.

— ...Понимаешь, я проверить их вздумал. Плохо, говорю, будет без Лигерона воевать. Может, ну его, гаденыша? Может, домой поплывем? Думал, они возмутятся, духом преисполнятся... а они, хлебоеды, — сразу к кораблям! «По домам!» — кричат. Когда б не ты, Лаэртид...

Выходит, и у него — просто? Слишком просто?!

Сказал наобум, а они сразу...

— Да чего уж там, — через силу улыбается рыжий. — Одно ведь дело делаем; одну войну воюем. Сочтемся славой.

— Сочтемся, — Агамемнон еще продолжает светиться, но лицо микенца меняется. Насупились брови, резче обозначились складки у крыльев длинного носа. Не лицо: лик. — Давай покамест я тебя хоть угощу, что ли? На сытый желудок и драться веселей. Засиделись мы тут, под троянскими стенами...

Вот с чем с чем, а с последним грех спорить.

Чуть поодаль утирается плюгавый человечишка. Ладонь в крови, в песке; мелкая пыль въедается в рану, и человечишка скрипит зубами от боли. Морщится, но уходить не спешит. Во взгляде избитого плюгавца — ненависть. Чистая, серебряная.

Без смертной, алой примеси.

— Тебя как зовут? — спрашивает рыжий. Внутри что-то мерзко жжет, саднит, будто испачканный грязной ладонью порез.

— Совесть, — злобно отвечает человечишка. — Что, герой, запомнить хочешь? Чтобы потом найти?!

Солнце вприсядку пляшет на опустевшей площади.

%%%

Троянский посол прибыл в стан к концу трапезы.

— Благородный Парис Приамид, прозванный Александром, предлагает честный поединок и вызывает любого из вождей-ахейцев, кто согласится сойтись с ним в поле!

— Я, Менелай Атрид, басилей спартанский, принимаю вызов Париса! — Обманутый муж вскочил... нет, взлетел на ноги. Опрокинул серебряный кубок с вином. Алая кровь прамнейской лозы разлилась по полотну, усеянному остатками пиршества. Алая кровь, серебряный ихор кубка, остатки, останки, обглоданные кости... — Но я требую: пусть этот поединок решит исход войны! Срази меня Парис в бою — быть ему законным мужем Елены, и ахейцы покинут Троаду. Но если мое копье окажется острее — я получу назад свою жену и выкуп за бранные труды, после чего будет заключен почетный мир. Пусть Парис и его отец поклянутся в этом на алтарях, и мы с моим братом, верховным вождем ахейского войска, принесем такую же клятву!

Сижу, слушаю.

Хрущу... хрустю? — короче, похрустываю зажаренной корочкой.

А вот это уже не просто. Люди так не говорят. В гневе, в раздражении или возбуждении; в горе и радости — люди говорят иначе. Проще, грубее. Особенно белобрысый рогоносец, всегда бывший чуть-чуть косноязычным. Да и братец его, ходячий храм самому себе... Мы же мальчишки! юные отцы, молодые мужья! младшие братья! — откуда эта геройская, божественная, чудовищная напыщенность?! В последнее время каждый второй стал не докладывать, а вещать, не отвечать, а изрекать, не спрашивать, а вопрошать. Надо торопиться. Бегом бежать: малыша устранили, врага тайком известили... теперь бы, чтоб совсем по-человечески... Горелый край корочки больно оцарапал десну. На языке возник медный привкус крови: моей.

Если троянцы согласятся на предложение Менелая, то безумен не я, а они.

— Я передам твои слова басилею Приаму и его сыну, богоравный Менелай. — Посол склонился низко-низко, словно перед разгневанным богом. Сверкнул лысиной в обрамлении венка из левкоев. — Ждите скорого ответа.

Через час пришел ответ: да. Урожай обоюдных клятв превзошел все ожидания.

Хорошая сказка.

Хорошая война. Красивая и благородная. Со счастливым концом. Причем для меня конец окажется счастливым в любом случае. Кто кого ни убей, я вправе буду вернуться. Одиссей, сын Лаэрта, обещал Глубокоуважаемым удерживать ахейцев под Троей до самого конца, каким бы он ни был.

Одиссей сдержал слово!

Незачем больше поливать Троаду кровью: красной с серебром. Кто захочет: плыви домой. Кто захочет: продолжай поход с Агамемноном. Ведь старший Атрид не отступится от мечты о державе потомков Пелопса-лжеца. Но что мешает ему, заключив военный союз с недавними противниками-троянцами, вместе обрушиться, к примеру, на тех же хеттов, чье «покровительство» гордой Трое — кость в горле? Это выйдет еще лучшая война: чужая. Не моя. К тому времени я буду дома, на Итаке... Да, красивая сказка. Добрая. Одна беда: рыжий мальчишка вырос, из басиленка стал басилеем, женился, у него родился сын — и он перестал верить в сказки.

Жаль.

%%%

Честный бой — штука долгая и невыносимо нудная. Особенно когда тебя единогласно выдвигают в представители. Сперва мы с Гектором, по самое темечко преисполненным важностью момента, обсуждали место. Сошлись на окрестностях Ватиейского холма, близ дубовой рощи.

— Почему именно Ватиея? — спросил я, чтобы спросить хоть что-то. Предложи Гектор берег Скамандра или склон Иды, я все равно спросил бы, задумчиво морща лоб: почему?

Надо поддерживать репутацию.

— Святое место. Там курган знаменитой амазонки Мирины.

— И чем она знаменита?

— А Пан ее знает! — пожал плечами честный Гектор. В серых глазах троянского лавагета плескалось уважение к традициям, но желания вникать там не плескалось абсолютно.

Я решил тоже пожать плечами. Курган так курган.

Пусть Гектору будет приятно.

Потом нам принесли кипу ремней из бычьей шкуры, и мы стали вымерять пространство будущего боя. Вымерили; вбили ясеневые колышки. Натянули ремни на два пальца от земли. Слегка поспорили: считать выход за границу поражением или досадной случайностью? Я настаивал, чтобы «поражением», потому что так сперва предложил троянец; Гектор — чтобы «случайностью», потому что так сперва предложил я.

Благородство подступало к горлу, вызывая отрыжку.

Знакомый привкус меди.

Далее стал подтягиваться народ. Из всех я единственный оказался в боевом доспехе, да еще с колчаном, полным стрел. В меня издалека тыкали пальцами, шепотом сочувствовали: по жаре! А куда денешься — долг, знаете ли, требует... В конце концов я плюнул и снял доспех. Сложил грудой на землю, у корней ближайшего дуба. Как раз вожди начали резать жертвенных баранов в подтверждение клятв. Наш носатый мясник зарезал сразу, можно даже сказать, лихо зарезал, а у Приама-басилея (прикатил-таки! на колеснице!..) тряслись руки. Слабее, чем в мой первый приезд, но баранам от этого не легче. Кстати, по завершению обряда Приам аккуратно сложил всю баранину (нашу забрал тоже!) к себе в колесницу. И поехал обратно в город, сказав, что обедать у него силы есть, а взирать на смертоубийство — нет. Я возражать не стал: пусть. Его, хворого, жены ждут. Все глаза проглядели.

Один сынок погибнет — он трех других сделает. Не помню, у кого возникла грандиозная идея: жребием решить право первого копейного броска. Помню только общее восхищение. Приветственные клики, хлопанье в ладоши. Весьма пригодился мой шлем: в него бросили жребии — две бляхи, оторванные от моего же латного пояса, с наспех выцарапанными именами бойцов. Трясти шлем доверили хитроумному мужу Одиссею Лаэртиду — остальные герои, надо полагать, не справились бы. Стою. Трясу. Медь гремит о медь, жребии пляшут пьяными менадами. Век бы так стоял.

Право первого броска досталось троянскому петушку. Поединщики в свою очередь не ударили лицом в грязь. Готовились долго, обстоятельно; со знанием дела. Перед Менелаем, сбегав наскоро в лагерь, вывалили целую груду: панцири, наручи, поножи, шлемы с гребнями и без... Младший Атрид битый час придирчиво копался в этом добре. Не потомок Пелопса, а портовый скупщик на разгрузке «пенного сбора». Хмурился, сопел. Примерял то одно, то другое; откладывал в сторону и снова начинал рыться.

...Вру я все. Ерничаю. Белобрысый муж Елены-беглянки сейчас куда больше походил на урожденного героя, чем его надменный братец. Взгляд, разворот плеч; губы в ниточку. На руках мышцы — змеями. Совсем другой человек!

...Человек?!

Напротив, менее чем в полустадии, вокруг Париса суетились земляки петушка. Советами небось умучили. Вон барсову шкуру приволокли: поверх доспеха накинуть. Красивая штука, с хвостом. Мне б такой хвост, я б ни на какую войну не ходил. Те, у кого чесались языки — и местные, и наши, — развлекались поношением противной стороны и превознесением своего поединщика. Поношение преобладало: вчистую. Я даже почерпнул для себя кое-что новое, вроде «приапоглавых едоков навоза» и «отродья сколопендры и осла».

Не помню уж, про кого это было сказано. Кажется, про меня.