Уверен, меня бы приняли с распростертыми объятиями. Кто угодно. Жена, отец, Эвриклея... Осыпали почестями, устроили многодневные празднества. Поверили бы. Сразу и безоговорочно. Ведь я умею быть очень убедительным. Беда в другом: такой убедительностью я убил бы себя куда вернее, чем промахнувшийся копейщик из Пергама. Навсегда отрезав возможность вернуться по-настоящему. Самим собой. Мой серебряный дар, не раз выручавший хозяина под Троей, обернулся проклятием.

Они должны узнать меня сами! Узнать, увидеть во мне Одиссея, сына Лаэрта — а не слепо поверить моим словам. Приказу вернувшегося с войны героя.

Глубокоуважаемого.

Одиссея Двуликого.

...Дверь талама. Изнутри заперта на щеколду. Жалкая задвижка: пни, и рассыплется трухой. Вместо этого я стоял, отвечая на дурацкие вопросы, которые задавала из-за двери моя жена. Убивая их один за другим. Да, ответы были известны только мне. Одиссею, сыну Лаэрта. Мужу Пенелопы. Никакой бог, явившись под моей личиной, не сумел бы ответить на них. «Верно... верно... — отрешенно шептала из-за двери моя жена. — Верно...» И не спешила открывать, задавая все новые вопросы. Потом я услышал: щеколда упала вниз. Но дйерь не открылась?

Мне ничего не стоило легонько толкнуть ее. Войти к моей жене.

Я еще немного постоял под дверью и пошел прочь.

%%%

Отсюда, с террасы, есть вторая дверь, ведущая в та-лам. Я знаю: она не заперта. Но за всю ночь я так и не решился. Вокруг перил сгущается туман, и предрассветный ветер кашляет, тщетно пытаясь развеять его. Седые пряди клубятся, пенятся, в них проступают, чтобы сразу раствориться, странно знакомые тени, слышатся голоса и отдаленное пение. Мы вдвоем на террасе. Я и мой Старик. Все остальные покинули нас: живые и мертвые. Мы наедине с туманом. Дыхание Океана, подступившего к горлу. Это моя ночь. Я успел. Пережил, ощутил, увидел заново все, что должен был пережить, ощутить и увидеть. Багровое отчаяние в последний раз опалило душу. Но рыжий закат, захлебываясь сединой ночного тумана, всякий раз смеется над землей и небом в предчувствии неизбежного рассвета: «Я вернусь!»

Допиваю остатки. Пустой кувшин летит за перила. Киваю Старику: пошли.

Я увидел, услышал и почувствовал.

Время делать.

Ступени лестницы певуче вскрикнули под тяжелыми шагами.

ИТАКА. сад Лаэрта Аркесиада, цветник асфоделей между гранатом из земель xaбирру и яблоней Гесперид (Эксод) [66]

Когда-нибудь придется возвращаться...

Назад. Домой. К родному очагу.

И ляжет путь мой через этот город.

Дай Бог тогда, чтоб не было со мной

Двуострого меча, поскольку город

Обычно начинается для тех,

Кто в нем живет, с центральных площадей

И башен.

А для странника — с окраин.

И. Бродский

Крылья за спиной. Белые, пушистые.

Седая память повисла на плечах.

Кажется: только взмахни, и полетишь. Не хочу. Не буду. Не кажется. Горбатой тенью я бреду по отцовскому саду, вновь сбежав сюда с ночной террасы, и клочья тумана срываются с моих крыльев. Виснут на кустах, на ветках яблонь и олив. Гроздья цветов-самозванцев: весна! Весна... Путаются в бурьяне. Прежде чем исчезнуть, плетут небылицы. Я хочу, чтобы все случилось просто, очень просто, а они бунтуют. Прикидываются облаками, делая из меня потешный Олимп: корни на земле, вершина в косматой белизне.

Издеваются.

Глупый, шепчет туман. Радуйся, шепчет туман. Между тобой и твоими близкими — пропасть. Лучшая из пропастей: навеки. Вы друг для друга — отныне лишь зыбкие фигуры в дымке. На том краю. Небо и земля разошлись. Приданое возвращено. Это победа. Ты победил.

Отчего ты не хочешь радоваться? — удивленно спрашивает туман.

По бедру хлопает котомка, набитая камнями. Бесформенными, ноздреватыми. Знакомыми, только эти поменьше. Тяжесть котомки успокаивает. Мешает взмахнуть — и полететь. Мешает радоваться победе-паучихе. Я собрал камни по дороге, нагибаясь и подымая прямо из-под ног; глину накопаю здесь, а воды полно в пруду с лотосами. Хорошей воды: живой. «Ты безумен? — трепеща, спрашивают крылья за спиной. — Зачем камни? Глина? Вода?! Если есть мы?!» Да, я безумен. Это прекрасно: быть безумцем. Куда лучше туманных, лживых крыльев, зовущих кинуться в чудо-пропасть между небом и землей.

Океан смыкается вокруг Итаки.

Океан смыкается вокруг меня.

Вот и пруд.

Миску для воды я прихватил заранее. Щербатую, с острым обломком края — воды мне нужно мало, зато такой миской удобнее копать глину. Копаю. Желто-коричневые пласты легко отслаиваются, от них пахнет сыростью и покоем. В котомке ждут камни. Тихо, насмешливо. Улыбаюсь в ответ. Дождевой червяк спешит уползти прочь, извиваясь кольчатым телом; жду, стараясь не зацепить его керамическим лезвием. Пусть успеет. Пусть вернется домой. Если хочется доброго знамения, надо ли высматривать над головой орла или молнию? — вполне сгодится дождевой червь.

Ага, исчез в траве.

На этом месте, двадцать лет назад, если мерить время мной, Одиссеем, сыном Лаэрта, я построил первый в своей жизни кенотаф. Из камешков. Маленький. Не больше локтя в длину и в две детские ладони высотой. Здесь построю и последний: правда, он окажется чуть больше, чуть длиннее. Слишком символично, чтобы не позволить себе мимолетную усмешку. Здесь рыжий мальчишка отпел неприкаянную тень: бородача-воина в мятом доспехе, без шлема и меча. С какой войны вернулся ты, воин? Я, знаешь ли, с Троянской. Если не знаешь, спроси там, у себя, во мгле Эреба: тебе расскажут. Хлебнут жертвенной крови, почешут в затылке и расскажут.

Хватило бы крови.

А воспоминаний хватит надолго.