На наш век пузырей хватит.

«А если нет?» — оперся на тень-копье Старик.

— Это не война, — упрямо повторил ясновидец. И наклонился из-за плеча: близко-близко. Сверкнули совиные глаза — желтое на сером. Одиссей задохнулся: там, в глубине, кипел на огне котел-великан, и золотые искры сталкивались друг с дружкой.

— Ты ведь местный? — невпопад спросил рыжий, моргая.

— Да. Был. Пока не сбежал. Теперь я предатель.

— Ну и ладно. Ты вот лучше скажи мне: позавчера — кто был?

— Пафлагонцы.

...Память ты, моя память! Я пересыпаю их песком в горсти — пять дней ожившей сказки. Или шесть?.. Нет, все-таки пять. Самая лучшая в мире сказка: про войну. Не верите? — спросите любого мальчишку. Сказка, басня, детская возня в саду («А за меня ручной циклоп!..») — и глупо требовать разумных объяснений: откуда взяться циклопу и почему он ручной? Таковы правила детства: не разум бездействия, а увлечение игры. Мы играли в самую лучшую на свете сказку. В великую войну. Счастливые дети, мы даже перестали пороть дозорных за нерадивость. Убедились: будь ты Аргусом-тысячеглазом, тебе ни за что не отследить явление троянских союзников. Все чисто, из-за холмов — ни пылинки, и вдруг: как снег на голову. Какие-нибудь пафлагонцы на запряженных лошаками колесницах или толпа вопящих пращников со стороны Гигейского озера. Умом понимаешь, что это невозможно — хорошо вооруженное подкрепление не собрать за одну ночь, не успеть перебросить на помощь осажденному городу! — но разве дети делят сказку на «возможное» и «невозможное»?

Герои, мы играли взахлеб, ежедневно выигрывая битву за битвой.

Ведь настоящие герои выигрывают битвы, а не войны.

— Крепко дрались. Хорошо, малыш подоспел... опрокинул.

— У нас говорили...

Прорицатель закусил губу. Видно, вспомнил собственное: «Теперь я предатель». И твердо закончил:

— У нас говорили: «Упрямство лошака и упорство пафлагонца — одной породы». Ты прав: малыш подоспел вовремя. Его грудью не корми, дай повоевать...

Злая шутка, пророк. Впрочем, твое дело.

Пряжка наконец поддалась. Скрипнула, двинулась вдоль по ремню. Одиссей вздохнул с облегчением. Славные поножи, дорогие: с железными щитками в виде жутких рож. Очень страшно, если упавшему с земли смотреть.

Если сверху — не так.

— Ты хорошо стреляешь из лука, — сказал Калхант, часто-часто моргая. — Лучше всех. Наверное, лучше Тевкра Теламонида. Кто тебя учил?

Одиссей хотел ответить, но раздумал. Ясновидец, мастер вопросов, меньше всего нуждался в ответе. Просто дал понять: он видел, как рыжий бьет из лука, вскочив на чью-нибудь колесницу. Он видел, странноглазый Калхант, а больше — никто. Итакиец уже успел заметить: бьешься копьем — всем видно, рубишься мечом — всем ясно, камни мечешь-тоже...

Берешь в руки лук — отрезало. Удивляются: стрелял? этот, рыжий? что, правда?!

— Ты хорошо стреляешь, — повторил Калхант. Он сегодня все время повторял: скажет и повторит. Не разговор, а чистое тебе эхо в горах. Будто думает о другом и, едва произнеся, забывает собственные слова. — Ты стреляешь, как дышишь. Как любишь. Кто тебя учил? И почти сразу, быстрым шепотом:

— Не надо! Молчи... Я вижу. О да, я вижу!..

— Туда смотри, — Одиссей ткнул пальцем наискосок вверх. — Там птички летают. И видь себе, сколько влезет. А мне поножи надо чинить. Мои вчера совсем... а, чтоб тебя! Порезался из-за болтовни твоей дурацкой!..

— Помнишь, ты на меня кинулся? — спросил Калхант, обжигая дыханием затылок. — При первой нашей встрече?

— Да помню, помню... Твоя охрана еще котомку у меня сперла. И сандалии. На медной, между прочим, подошве.

Улыбка примерзла к сухим губам пророка.

Впиталась в каждую трещинку.

— Нет, ты иначе вспомни. Вот я еду, вот ты — невесть откуда, внезапно; потом — драка, и мои солдаты, в синяках, но гордые, удаляются. Ничего не напоминает?

— Ничего. Слушай, дай закончить! Тебе что, больше поговорить не с кем?!

— Не с,кем. Ты и сам прекрасно знаешь: не с кем. Сплошные герои.

— А мы с тобой? Не герои?!

— Мы — нет. Я пророк-предатель. Ты — дурак. Одиссей хотел было обидеться: шумно, напоказ. В ухо дать. Послать к Ехидне. Только — «Дурак! Дурак!..» — отдалось в сказанном Калхантом знакомой насмешкой. Как он только что шептал, ясновидец?

«Не надо! Молчи... Я вижу. О да, я вижу!..»

— Ходил к Патроклу, — продолжил Калхант, словно не замечая творившегося с рыжим. — Думал: он изгнанник, как я... не герой — спутник героя. Думал, поймет.

— Ну и как?

— Никак. Почти понял.

— Как мы почти взяли Трою?

— Ага. Вот и выходит, что народу тьма, а поговорить не с кем. Ты все-таки вспомни, ладно? Вот я еду, вот ты — внезапно...

...Вчера внезапно свалились меоны. Закидали камнями, до подхода основных сил вступили в резню с пилосскими дружинами; потом успели нырнуть в Трою, под защитой башенных лучников. Позавчера — пафлагонцы. Долина вскипела колесницами, чуть позже малыш опомнился: налетел, смял, опрокинул... Остатки пафлагонцев втянулись в город, отдав неистовому оборотню на откуп раненых и отставших.

Перед тем: ликийцы. Волчий вой, кривые ножи... один гад, раненый, укусил меня за ногу: сзади, под коленкой.

Перед ликийцами: варвары-кары.

И всякий раз мы, в синяках, но гордые очередной победой, возвращались в лагерь. Растаскивали добро из чужих котомок, обували сандалии на медной подошве, хорошие сандалии, удобные... и телегами возили бревна из лысеющих рощ — для погребальных костров.

Выигрывая битву за битвой.

Проигрывая войну.

Уходили дымом в лазурь сыновья Геракла, Истребителя Чудовищ. Внуки Персея-Горгоноубийцы и Беллерофонта, победителя Химеры. Племянники Тезея Афинского, потомки аргонавтов. Полубоги, боги на треть, на четверть, на восьмушку, на одну десятую...

Беда, говорят, пахнет дымом.

А победа?

Весь ужас был в другом: мне начинало нравиться так воевать. Быть лучником-невидимкой, пузырем среди пузырей, сильным среди слабых. Заставлять других лопаться и уходить паром в небеса, отчего чувство собственного бессмертия становилось остро-жгучим, вырываясь боевым кличем!.. Я — приношением! — кипел в Кроновом котле, а чужое серебро кипело в моей крови, выжигая алый, бренный рассвет.

Еще чуть-чуть, и я не смогу отказаться. Пять дней я ни разу не вспоминал о жене. Даже ночью. О сыне. Папа, о тебе я не вспоминал тоже. Мама, прости меня; пожалуйста, брось сердиться. Дядя Алким — память ты, моя память!.. — ты единственный, кто поймет. Не моя вина. Не моя война.

— Это не война, — сказал Калхант.

И ушел.

Одиссей не стал его останавливать. И догонять не стал.

Зачем, если он прав? — это не война.

%%%

А ночью случился дождь. Слепой. Да знаю, без вас знаю: это он днем слепой. Когда капли и солнце с ясного неба. А ночью? Когда капли — и звезды: влажные, страстные?! Месяц на боку?! — Вот я и говорю: слепой.

Нечего придираться.

Лежу я в шатре. Слепой. Темнотища, ни звезд, ни месяца, один шелест по ткани, только я все равно их вижу: всех. Вместе. И отдельно: зеленую, яркую, над Идой. У меня на Итаке ее сестричка болталась, за утесы падала. Помню.

Помню...

Помню, медной вас наковальней!

Вру я, если честно. Забываю. Сжался мой Номос в горошину: хоть внутри, хоть снаружи. Было море без берегов, стала вода в котелке. Был целый мир в медном панцире, стал крутой кипяток. Лежит великое войско в Троаде — слепое. При красном солнышке, при желтом месяце. Валяется лепешкой в пыли дорожной, а его (ее?!) с краев подгрызают. Изо дня в день. Кому не лень, да не лень-то много кому. Народу валом: с востока подойдут, с запада, с юга-севера — а лепешка одна. Что бедной-обгры-зенной делать? Как спасаться?!

Не иначе, самой зубы отрастить.

Я представил себе эту красоту: ужаснулся. Скачет в пыли чудо-лепешка — грязь броневой коростой налипла, не подступишься, пасть клацает, слюна течет... Люди врассыпную. А лепешка за ними: к-куда?! загрызу!

Вот и лежи, думай: как из толпы героев зубастую лепешку сделать? С чего начать? С кого?!

Лежу. Думаю.

— ...Стой! — снаружи. Задушенно так, чтоб лагерь не всполошить. — Стой, кому говорю! Клеад, держи заразу! И шипящим всхлипом:

— Моя не зараз! Моя не держи!

— Твоя?! Клеад, веревку!

— Моя к хитромудрыя Диссей! В-ва!.. Не бить моя в ухо!..

Привстал я на локте:

— Что у вас там?!

ТРОАДА.

Ахейский лагерь, угол площади для народных собраний, Одиссеев шатер (Стихомифия) [22]

— Моя бить больно-больно! За что?!

— Клеад, заткни ему рот!

Плавает огонек: ломтик света в малой лампадке. У входа, скрученный дозорными свинопасами в три погибели, стоит на коленях юркий человечек. Волчья шкура вместо плаща, шлем из грубой кожи, с длинными, ниже плеч, наушниками. От человечка кисло воняет конюшней.

— Говорить будешь тихо. Понял? И только когда тебя спрашивают.

— Да-да-да! Моя тихо-тихо! Моя только-только!

— Кто ты? Убийца? Зачем крадешься ночью?!

— Да-да-да! Моя — добрый убийца! Добрый-добрый!

— Тебя подослали убить меня?

— Нет-нет-нет! Моя — убийца не твой!. Чужой!

— Дальше!

— Моя — фракийца-лазутчик! Да-да-да! К хитромудрыя Диссей от лучший друзья хитромудрыя Диссей!

— Дальше!

— Дальше с глаз на глаз... надо-надо с глаз на глаз!

— Клеад?

— Да, мой басилей? Заткнуть поганцу рот?

— Нет. Оставь нас.

— Мой басилей...

— Ты полагаешь, сын Лаэрта нуждается в няньке? В шатре — двое. Слышно, как недовольный Клеад снаружи распекает стражу: чтоб мышь! — и вообще... Человечек шустро ползет к ложу; замирает на середине пути, вжав затылок в плечи. Сдергивает шлем. Его лицо раскрашено полосами: охра и грязь. Голова брита наголо, лишь густой чуб падает на ухо.

Вонь конюшни становится гуще.

— Говори.

— Хитромудрыя Диссей любить золото?

— У тебя есть золото?

— Быть золото. Мешок. Теперь золото быть у злой-злой гадюка Клеад...

— Эй, Клеад!

Понятливый свинопас мигом возвращается. Матерый пират, в прошлом гроза трех побережий, в руке он держит увесистый мешочек. На виду. Брякает, потряхивая, добычей.

— Вот, мой басилей! Только что сыскали, за шатром. Выронил, должно быть, скотина вонючая...

— Сам скотин! Сам-сам вонючая! Да-да-да!

— Оставь нас, Клеад. А ты продолжай.

— Хитромудрыя Диссей любить жизнь?

— Любить. А еще, больше золота и жизни, хитромудрыя Диссей любить мучить болтливых лазутчиков. Мучить да-да-да?

— Нет-нет-нет! Лазутчик — язык друзья! Нет-нет-нет мучить язык друзья! Лазутчик — жизнь и золото!

— Чего ты хочешь?

— Фракийца-убийца — бояться великий боги, дружить великий Троя! Хитромудрыя Диссей бояться великий боги?

— Бояться. Очень. Дальше!

— Хитромудрыя Диссей дружить великий Троя? Он дружить — золото! Он дружить — жизнь!

100

— Против кого дружить станем?

— Великий Троя бояться страшный Не-Ел-Сиська! Хитромудрыя Диссей в оба глаз смотреть: где Не-Ел-Сиська? Шептать моя, моя шептать великий Троя!

— Ты шутишь?

— Нет-нет-нет! Друзья говорить: Хитромудрыя Диссей сказать да-да-да! Большой голова, все понимать! Жить хотеть очень да-да-да!

Одиссей встает. Человечек утыкается раскрашенным лицом в ковер. Так они и остаются в темном, ночном Номосе: один стоит, головой под рукотворное небо шатра, другой юлит на четвереньках, пряча взгляд.

Червь у ног божества.

Моля о предательстве.

%%%

...Отращивать зубы лепешка должна начинать с себя. Со своего краешка. Выдавливать героя по капле — с себя. Брать Трою — с себя самого.

Скучно. Холодно.

Спокойно.

Что сделал бы на моем месте Геракл, предложи ему грязный фракиец измену? Разгневался бы; придушил мерзавца. Назавтра бы даже не вспомнил. Это по геройски. Значит, гневаться не станем; не станем и душить. Пузырь в кипятке, я медленно плыву вокруг другого пузыря: жалкого, ждущего лишь мига, чтобы лопнуть. Троянцам позарез надо знать заранее: на каком участке боя возникнет неуязвимый малыш Лигерон? Похоже, они это знают и без меня. Потому что: позарез. В прямом смысле. Но лишний наушник не помешает. За это от съеденной лепешки в конце оставят две-три крошки: черстветь до старости.

В награду.

...Начинать воевать по-человечески — с себя. Подло. Грязно. Белые крылья победы с изнанки воняют конюшней. Это хорошо, что лазутчик омерзителен, — так будет легче. Так будет: сразу. И никаких белых крыльев. Согласиться?! Взять золото?! И начать снабжать «великий Троя» ложными сведениями... День, два, может, неделя — и обман раскроется.

Ключ к победе, ключ к предательству, ключ ко всему — малыш Лигерон в поле. Жаль, еще не нашелся замок к этому ключу.

Найдется.

Скука окутывает меня ледяной броней. Лед искрится, топорщится острыми иглами... наконечниками стрел. Я вдруг ощутил с, ясной отчетливостью, что люблю этого жалкого фракийца — который, заплати ему, ни на минуту бы не задумался, всаживая мне нож в спину. Я люблю его за чистую, как слеза, подлость не-героя; я люблю его за смешную уверенность в родственной подлости всех остальных. Он ведь искренне верит, что я — такой же; а я истово хочу стать таким же, потому что иначе мне не вернуться. Вот он, предо мной, на четвереньках, грязным лицом в пол — мой очередной недосягаемый идеал. Дома ждут три жены, самая младшая опять в тягости, живот огурцом, значит, мальчишка, а бабка каркает, что роды будут трудными, и сосед угнал из табуна лучшего жеребца, надо идти резать соседа, только ножей не хватит, их надо купить, ножи и руки, значит, нужно золото: эта война — чистый клад, разбогатею, вернусь, зарежу соседа, угоню весь его табун, младшая жена родит мальчишку — будем пить-гулять, пойдем в набег, ночью, ночью лучше всего...

Фракиец дернулся, замер.

Это я велел ему замереть. Без слов. Господин — рабу? Хозяин — псу? Нет, иначе. Так человек велит не двигаться собственной руке: даже не замечая, что велит. Пузырь коснулся пузыря, и в месте касания двое срослись в одно. Иголочки скуки протянулись, надорвали тонкий слой; стрелы любви впились в цель. Я никогда не чувствовал это так, но скука не позволяла удивляться.

«Слушай, а почему, когда ты рассказываешь — мне хочется верить и соглашаться?!»

...начинать — с себя.

— Кто тебя послал на самом деле?

— Паламеда. Моя честно-честно: Паламеда.

Да. Это честно. Сейчас он не может обманывать меня.

Не хочет. Может и хочет совсем другое: верить и соглашаться, отвечать правду, только правду, ничего, кроме правды, — или ничего, кроме лжи, которую я велю назвать правдой. Даже не заметив, что уже велю. Что со мной? Что с ним?!

Какая разница, если отращивать зубы надо начинать с себя...

— Мой любимый шурин Паламед Навплид служит троянцам?

— Да-да-да! Любимая шурин посылай брехать: хитромудрыя Диссей служить тоже! Жизнь! Золото!

Золото... Нет, не продался бы эвбеец за золото. Своего навалом. А вот жизнь — другое дело. Вполне по-человечески: покупать свою жизнь за жизни других. Если при этом еще и золотишко перепадет — что ж, тем лучше. Паламед-лепешка отрастил себе зубы раньше меня. Он хочет жить; хочет вернуться.

Неужели он хочет вернуться больше меня?!

— Троя большой стенка! Высокий! Стенка боги ставил; человек пальцем нет-нет-нет ломай! Троя враг режь-режь, в море топи-топи. Троя друг золото давай! Домой плыви, золото вези — да-да-да?!

— А почему мой любимый шурин Паламед не пришел ко мне сам? Почему прислал тебя?