Богиня сулила благополучное возвращение. — Афина! Афина Тритогенея! — пронесся по судну благоговейный шепот.
А Одиссей все переводил взгляд с мокрой Эвриклеи на богиню в вышине. Что-то до боли знакомое чудилось рыжему в осанке богини; что-то грустное и памятное, от чего сердце сжималось в кулак… Нет, не вспомнить. Солнце упало в дымку, сверкание копья угасло, и более ничего нельзя уже было рассмотреть во мгле тающего за кормой острова.
* * *— Куда ж ты без нас собрался, молодой хозяин? Кто ж без свахи свататься едет?
Одиссею осталось только развести руками: оплошал, мол!
— Знаешь, няня… там дары в сундуках. Но, думаю, Елена как-нибудь перебьется. Выбери себе, что понравится. Ворон, покажи ей сундуки.
— Слушаюсь, молодой хозяин, да! — и, не договорив, эфиоп покатился от ловкой затрещины; впрочем, успев-таки мимоходом ущипнуть нянюшку за пышную грудь. Хохот гребцов, вперемешку с морской водой, стекал по плечам Эвриклеи царской мантией.
За ужином моряки единогласно решили: такова воля богов — взять на борт случайных пловцов. А как иначе объяснить, что сперва пакость на пакости, а едва женщина с псом оказываются на борту — тут тебе и море чистое, и ветер попутный, и Посейдон провожает, и Афина путь указывает!..
Лишь много позже я узнал: все было не совсем так.
Совсем не так.
* * *Море.
Удивительная штука: все и ничего — одновременно.
Море…
Когда я стану жирным и дряхлым, внуки примутся теребить меня, взобравшись на колени:
— Деда! ну деда же! Расскажи, как ты плыл на Елене жениться! Деда! расскажи!
Я улыбнусь беззубым ртом. Приласкаю сорванцов и тайком, исподволь, переведу разговор на другое. Страдая одышкой, я буду вспоминать беды и злосчастья, проклятые дни и минуты кошмара во плоти, перебирая их, словно семейные драгоценности. Внуки завопят от восторга, а я обрадуюсь детской забывчивости, ибо ничего интересного не смогу рассказать им о плавании в Спарту.
Забавно ли рассказывать о дороге без приключений? ярком солнце? песнях разленившихся гребцов?! Разве эта стоит памяти потомков? — нет.
Это стоит всего лишь зависти живущих.
— …ишь, взбрыкивает! — притворяясь, что сердится, заявил кормчий Фриних. — Выпорол бы ты его, что ли?
Мы как раз миновали Кипарисский залив и полным ходом шли мимо Пилоса — южнее, на Энусские острова. Фриних утверждал, что, если на то будет воля богов, к завтрашнему утру обогнем Пелопоннес и свернем на восток. Возник ленивый спор: где лучше высаживаться? Мнения разделились — одни полагали зайти в Мессенский залив, оставить судно в Малых Фарах, и оттуда по суше направиться в Спарту. Другие возражали: дескать, так придется тащиться перевалами лесистого Тайгета. И много лучше еще полдня идти морем, минуя мыс Тенар, до Лаконского залива — а там до Спарты рукой подать, и никуда карабкаться не надо.
Кто-то вспомнил, что у мыса Тенар находится один из земных входов во тьму Аида, и это слегка поколебало сторонников Лаконского залива — но их победа явилась из Пилосской гавани. Нас догнал корабль некоего Антилоха, местного жениха (знать бы, отчего он не двинулся сушей?), и, сложив ладони раковиной, сей Антилох прокричал нам последнее известие:
— В Лаконику! плывите в Лаконику, к Гифийской пристани! там встречают!..
Потом он отстал, и крики перестали быть слышными. Примерно через час наш кормчий и бросил:
— Ишь, взбрыкивает!
Упрек относился к рябому Эвмею. На весла свинопаса не сажали, уважая свитский чин, но Эвмей еще в начале пути сам ухватился за весло и долгое время греб с нескрываемым удовольствием. Позже, когда мы шли только под парусом, свинопас мотался по проходу меж гребными скамьями наперегонки с Аргусом, запрыгивал на борт, вперевалочку бегая по узкому краю, козлом скакал через рукояти весел на одной ножке — он словно превратился в ребенка, искренне радуясь приволью.
Я никогда не видел его таким. Даже в минуты детских игр, когда он притворялся циклопом-людоедом. Плохо верилось, что это человек, который закрыл меня своим телом от солдат Калханта, а потом тащил на горбу по раскисшей дороге.
— Брось ворчать, Фриних! Пусть его скачет…
— Пусть скачет, — неожиданно согласился кормчий, садясь рядом со мной на ковер, застилавший полупалубу. — Я ведь не со зла. Так, для порядка. Глаз радуется… Знаешь, басиленок: это ведь я его подобрал, рябого-то!..
— Подобрал? Где ты его подобрал?!
— Где, где… у Нерея на бороде! В море, где ж еще! Про трезенских пиратов слыхал, небось?
— Которые Диониса обидели? А он их потом с ума свел…
Кормчий Фриних зычно расхохотался:
— Свел, басиленок, свел! Как тут умом не рехнуться, когда в трюме гора пифосов с прамнейским! — у купца с Икарии, мир его праху, одолжили… Я сам не видел, но ясное дело: сели трезенцы Диониса обижать, и наобижались до поросячьего визга. А вот куда они после делись, не скажу. Мне в те поры тридцать пятый годок стукнул, я уже кормчим ходил… встретил трезенский корабль в Миртойском море, на полпути к Криту.
Он перевел дух, собираясь с мыслями.
— Ребята еще молиться стали. Плывет навстречу судно а на борту — никого! Только вино кругом разлито, дух от корабля — в башку за стадию шибает! И еще этот блажит на все море, — кормчий мотнул головой в сторону Эвмея: свинопас как раз затеял кувыркаться через уставшую собаку.
— Погоди, Фриних! Ты его у трезенцев, что ли, подобрал?
— Ну да! Мы крюками подтянулись: думали, разделимся, отгоним судно в порт — не пропадать же добру! Перелезли, глядим: чисто! ни одного человечка. Лишь младенец верещит — ему тогда и полугода, наверное, не сравнялось… Где его трезенцы подобрали? зачем? чей сын?! — кто его душу знает!..
— Дурачина ты, Фриних! — крикнул Эвмей издалека:
— подслушивал, мерзавец. — Говорил тебе: царский я сын!
— А не бог? — подначил кормчий. Свинопас озадаченно почесался:
— Не-е… вряд ли. Рябых богов не бывает. Ну, может, капельку? Лучше сын. Царский! Только краденый! Из этого… как его?..
— Из Баб-Или! — заорал один из гребцов. Остальные мигом подхватили:
— Из Таршиша!
— Из Сидона!
— С Олимпа! прямо с Олимпа утащили!.. — упало сверху, из смотровой корзины, укрепленной на вершине мачты.
— Да ну вас, грязноротиков! — Эвмей притворился обиженным. — Зато я в море, что называется, с младых ногтей, не чета всяким!
— Это точно, — тихо подтвердил Фриних. — С младых ногтей. Он на землю-то до пятнадцати лет и не сходил толком. Понесли было с корабля: задыхаться от крика стал, посинел весь… Оставили. Сперва думали: сам помрет, мы его в воде похороним, как полагается. Буря, а я его, голо-задого, сухой лепешкой кормлю. Во время абордажа ни разу под злую руку не попался… пальчиком в небо ночью тычет: «Вон, мол, Волопас! вон Плеяды!..» Первого своего в пять лет заколол — бронзовым штырем от мачты…
Вспомнилось:
«У тебя есть нож, басиленок?»
Да, Эвмей, родства не помнящий — ты был уверен, что у ребенка должен, просто обязан быть нож. Теперь я понимаю. Ты ведь и сам: вечный ребенок. Никто из ниоткуда. Сиюминутность, готовая, если надо, тащить меня на плечах хоть на край света.
— Эй, раб! — крикнул я, и свинопас помчался ко мне, радостно ухмыляясь. — Ты чего буянишь? Знаешь, что с рабами-неслухами делают?
— Бью-ю-ют! — завопил Эвмей, подпрыгивая от нежданного счастья.
И я стал бить нерадивого раба.
Прямо здесь, на кормовой полупалубе, на глазах у всей команды.
Восторгу гребцов не было предела.
* * *Послезавтра днем мы вошли в Лаконский залив. Действительно, на Гифийской пристани людей было — не протолкнуться. Да и кораблей у причала… Колесницы все расхватали еще вчера, пришлось довольствоваться повозками, запряженными быками.
Нас ждали в Спарте.
СТРОФА-II
ДОВОЛЬНО СТРАСТЬ ПУТЯМИ ПРАВИЛА…
…Память ты, моя память! Отчего так бывает: вернешься, глянешь вокруг — а все краски выцвели. Напрочь. То есть, знаешь: багрянец! мертвенная синь! зелень весны! — но именно знаешь, понимаешь рассудком. Сердце молчит. А без сердца есть ли в мире краски, кроме черной да белой?
Отчего так бывает: чем больше вокруг соберется народа, закружит, завертит буйным хороводом — тем чаще мне становится скучно?.
Ночь перед отплытием.
Я брожу туда-сюда по темной террасе. Дышу скользким предчувствием рассвета. Остановился, хлебнул прямо из кувшина; вновь брожу. Каждый шаг сам по себе, каждый вдох сам по себе. Каждый "я" сам по себе: вчерашний, сегодняшний, давнишний. Мы заполняем террасу телами. Нам всем тесно. Нам всем скучно.
Не плохо, нет! — я не это хотел сказать.
Я, я, я…
Отчего так бывает: возвращаясь в самое начало, в далекие дни, месяцы, годы, первым делом я влетал, оседлав гребень волны, в цвета и звуки, оттенки и отголоски — помните?
…Осень явилась самозванкой. Пышная, сияющая, она раскрасила деревья в пурпур и золото плодов; небо налилось особенной синевой…
…Тут тебе и хитрый изгиб, и полировка, и резьба — цветы всякие, и листики, в придачу разукрашены, как папина клумба! И накладки костяные, и даже тетива — подумать только! — разноцветная!..
…Своды грота озарились призрачной вспышкой — это полыхнуло ослепительной лазурью кольцо из пены…
Сейчас иначе. Особенно когда вокруг, сменяя ночь ожидания, встает день ожидания: Спарта, столпотворение людей, только и разговоров, что о прелести Елены — тенью за разговорами, сводя прелесть на нет, маячит главное: кому удача?! кого рвать станем?!
Почти нет красок.
Почти нет лишних, посторонних звуков. Да, блеют овцы перед закланием, ржут кони, оглушает гомон многочисленной челяди, повизгивают рабыньки, глашатай что-то орет про завтрашний выход басилея Тиндарея к достославным женихам…
Слышу, не слыша.
Память избирательно скользит по лицам. Память-слепец: видит пальцами. Ощупывает. Я верчусь вьюном в самой гуще толпы, знакомлюсь, приветствую, улыбаюсь, отвечаю и спрашиваю, но это все пустяки. Почему? почему мне чудится: я складываю бревна в основание погребального костра?! Запоминаю каждую неровность, трещину коры, отличаю ясень от липы…
И еще: пронзительный голос аэда. Ангел, старый приятель тут как тут: затесавшись в середину, поближе к вертелам с мясом, он терзает лиру, вереща славословия женихам. Сам спрашивает, сам отвечает.
Да, я слышу.
ЮГ ПЕЛОПОННЕСА,ЛАКОНКАЯ ДОЛИНА,ЗАПАДНЫЙ БЕРЕГ РЕКИ ЭВРОТ;Спарта(Агонистический дифирамб[52])…у него борода! Настоящая, темная. Вьется. Наверное, так легче скрыть вялый подбородок. А нос — всем носам нос! Кажется: глаза голубыми ледниками застыли по обе стороны горного кряжа. Слова цедит неохотно, по капле, не смотрит — взирает, не говорит — вещает.
Руку, однако, подал.
…похож на старшего брата. Очень. Тот же долгомерный носище, прозрачность взгляда… Жаль, лед слегка подтаял. Блестит тайной слезой. Но — белобрыс, вроде Ментора. Безбород. Губы узкие, ниточкой. Шрам вместо рта, застарелый рубец. Солнце отшатывается от его бледных щек; синяя жилка бьется на виске. И ноздри трепещут.
…бык. Впрочем, нет: бычок. Венец туго врезался влоб выжимая капли пота. Налитые кровью глазки раздражен-) но шарят в поисках: кого б боднуть?! Странно: здесь он больше всех, а топчется неуверенным в себе мальцом, ежеминутно готовый ринуться доказывать свое первенство. Вот и сейчас: руку подал, а сам багровеет, пыхтит втихомолку — раздавлю! Не раздавит, но больно. Врать на стану.
Скажи такому: в Эврот с кручи прыгать опасно! — сиганет без раздумий.
…виски-то совсем седые! Не старше прочих, но рядом с ним чувствуешь себя неловко. Предложить дружескую чашу? состязания в беге? — улыбнется краешком рта, все. Когда ему кажется, что на него никто не смотрит, начинает грызть ногти. Привычка. А голос бронзовый. Гулкий.
Потому и говорит тихо: сдерживает.
…ишь, живчик! Ни минуты на месте. Сухой, туго перевитый жилами. Ударь по такому, не стоном — стуком отзовется. Вон, уже опять с кем-то задрался. Разнимают. А он щекой дергает. Гляди-ка: вырвался! ушел, не оглянувшись.
Нет, оглянулся: помню, мол! это я — коротышка?!
Встретимся еще на узкой тропинке.
…очень смуглый. Еще немного, и привет ему от моего эфиопа. В талии узок, похож на шершня: не движется — танцует. Едва ли не первым ко мне подошел: «Попутного ветра и свежей воды!» И обождал, пока я отвечу. Серьгу в ухе теребил: капельку золота с жемчужной слезинкой. За спиной его критяне молчали. Эвмей среди них затесался: знакомца нашел.
А глаза у смуглого — девичьи. Ресницы черными стрелами…
…оба румяные, кругленькие. Поросята. Такие хороши в старости: седенькая бородка, благостный взгляд. А пальцы длинные, гибкие, непрестанно шевелятся! Глянь, глянь! — плечо Полипойту, сыну Пиритоя-лапифа что в царстве мертвых на камне за дерзость сидит, вправляют.
Рывок! бранится Полипойт! — больно.
А эти улыбочки на губах катают.