– Если бреюсь, значит, кличут.

– На жеребца, говорю, заказ. Ты за дело взялся?

– Ай, морэ, жеребец жеребцу рознь! Чистый орловец, что ли?

– Ну!

– В американке бегает? ноги от путового сустава бинтуют?

– Ну!

– Нет, морэ, не я в деле. Я все больше свиней ворую, на колбасы. Хочешь, тебе украду?! жи-ирную!

– Ладно. Я другое скажу: молись, ром, чтобы в этой прихватке мокрой ты сухим вышел. Поздно уж заказ на сторону сливать. Выходит, у нас к тебе интерес козырный, да впридачу двойной. Не рыпайся попусту. А то Щелчок – он у нас нервный. Мама его в детстве часто по голове била. Вот он теперь сперва из шпалера – а после разбирается.

– Уже боюсь, морэ. Всех рысаков для тебя сведу, только не пугай.

– Ну, смотри…

ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ

Ох, и стремное это дело: такому человеку, как Клетчатый, в глаза пялиться! Смотришь в глаза, а словно в два ствола заглядываешь! Выстрелит? не выстрелит? ну и само собой примечается:

…рулетка.

Стол зеленый. Крутится колесо, господа и дамы делают ставки, стучат фишки, шуршат ассигнации, звякают монеты, подпрыгивает шарик. Азартом дышат лица игроков: черное? красное? куш желанный? кукиш от судьбы? «зеро» мигнет-оскалится? дулом револьверным в висок упрется? Эх, судьба – индейка, а жизнь – копейка! Чужой азарт, чужие страсти. Для дураков.

Умный-то всегда при своих останется…

* * *

"Клетчатый" разом умолк; широкую ладонь себе за шиворот сунул. Взопрел, наверное, от разговора. Или мурашек поймать решил, которые по коже. Зашуршали сверху лозы под ветерком; набежала тучка-штучка на солнце ясное, собой закрыла. И откуда взялась-то, приблуда? Клубится краями, уши выпятила, пасть разинула, свет ясный клыками перемалывает.

Не тучка, пудель черный.

Пошли тени по земле гулять, друг с дружкой перешептываться.

Повернулся Ознобишин, Петр Валерьяныч, к Тузихе параличной:

– Кали мера, тетушка Деметра!

Закаменел Федор. И не оттого, что детский доктор со старухой по-гречески поздоровался. Оттого, что голос он украл, Валерьяныч-пройдоха; так вот прямо взял и украл.

Гоже ли красть у покойницы?!

Помнил парень – на берегу у мостков, где с рыбаками драка учинилась, тем же голосом гречанка сказывала:

– Идемте. Туз вас ждет. Я встретить вышла…

И вот на тебе!

Тузиха и раньше-то белая была, а теперь синяя сделалась. Жилы на лбу веревками. Желваки на скулах – галькой. Куда и паралич девался! – приподнялась в кресле:

– Елена!

Детский доктор ей пальцем погрозил: молчи! Спугнешь, дескать. И снова побежал круги наворачивать. Не гроб – муха пойманная, не Валерьяныч – паук-крестовик, мотает петли на добычу, в кокон пеленает.

Остановился.

Тросточкой по краю гроба хлестнул: наотмашь.

Акулькины пальцы в Федькин локоть вцепились – не отдерешь. Федор и сам бы рад за кого придержаться: ведь бездна под ногами! И во дворе они стоят, и не во дворе – над обрывом висьмя висят. Всей честной компанией. Дух захватывает. «Клетчатые» за пазухой шарят, ищут, в кого б стрельнуть; а стрелять-то и не в кого. Разве что в гречанку-покойницу.

Вон она, живая-здоровая, по тропке идет.

Травки ни свет ни заря собирает.

Тряхнуло мир, от подножия до верхушечки. Снова двор, снова гроб, да на столе у гроба, вместо ерунды разбросанной, скалы топорщатся. Ма-ахонькие, все скалы в ладошку собрать можно. Были ракушки, стали скалы. Были лозы, стали волны внизу. Был песок-земля, песком-землей и остался. А по тропке вдоль радужного хребта ближней раковины – муха ползет.

Гречанка Елена; живая.

Ротмистра давешнего Федор вспомнил. Понял, как люди ума лишаются.

На всю жизнь понял.

Хотел было назад попятиться: не вышло. Ноги где стояли, там прикипели – отодрать бы, да вряд ли. Только и увидел, как упал ниоткуда камешек, ударил муху-Елену. Та брык с раковины, к лозам-волнам скатилась, и лежит кверху лапками. Валерьяныч снова тросточкой хлобысть, хлобысть! – сразу видно, злится добрый доктор. Не заладилось что-то. Налетела туча комаров, звенят, вьются над мухой, клювами щелкают…

Клювами?!

Рвут комары-чайки женское тело. Завтракают. Боятся: вдруг отнимут лакомый кусочек!

А Валерьяныч все равно злится. Тросточкой машет. Скальпелем себе жилу отворил; бросил скальпель, зажал порез. Кровь по ладони размазал, ухватил той ладонью двух божьих коровок. На раковину швырнул. "Божья коровка, не лети на небо! – спутай быль и небыль…" Ползут насекомые вниз по скале, глянцевыми спинками отсвечивают.

Сползли осторожненько.

К мухе-Елене, чайками рваной, приблизились.

Злится доктор. Серчает: как были коровки, так коровки и остались. Никем нужным не прикидываются. "Кш-ш-ш!.." – это Тузиха из кресла. "Крыша!..", значит. Над коровками божьими крыша.

Не видно ничего правильного.

Разве что слыхать шепоток в отдалении:

– Глаза уже выклевали?

– Да вроде… подойдем?

– Циклоп велел: только когда безглазая. Иначе, сам понимаешь…

Тут вдруг Валерьяныч как закричит на покойницу:

– Десятка Крестовая! Ты «видок» или слякоть?! Зачем «видоку» глаза земные? зачем?! отвечай?!

Аж приподняло Федора: вдруг возьмет покойница да ответит доктору? Вдруг шевельнет клочьями?! Ф-фу, пронесло – не ответила, не шевельнула. Разве что одна из коровок, которая покрупнее, мерцать принялась. Дрожит себе болотным огоньком: была спинка, стала спина. Человечья. Были усики, стали усищи. Концы кверху закручены. Были лапки, стали сапоги. Ваксой намазаны, до блеска вычищены.

Через тварь насекомую человек просвечивает: то объявится, то исчезнет.

Знакомый человек.

– Княгиня! – заорал парень, себя не помня. – Княгиня! глянь! Это ж унтер!

– Какой унтер?! – Валерьяныч мигом подлетел лесным филином. Тросточку вскинул, пуделем за шею Федькину зацепился: не отодрать. – Откуда знаешь?!

Глянул Федор искоса на крестную: кивает.

Отвечай, мол.

– В «Вавилоне» видел. Он с тем ротмистром приходил, что на глазах у всех рехнулся. Навроде денщика при нем. Акулька еще врала, будто ротмистр землемером в Грушевке переодевался…

– Землемером? Когда у Вадьки-контрабандиста крестника утопили?!

– Ну…

Повернулся Валерьяныч-доктор к старухе в кресле:

– Вот тебе, Деметра, и крыша. Съехала она, крыша твоя; ветром сдуло. Верь, не верь: «Варвары» наших крестников убирают. Оттого мы убийц и не видим, что магу в Законе облавного жандарма вовек не увидать-отследить. Наоборот от роду-веку заведено; не нам менять.

– Не может быть, – вместо Туза тихо отозвалась Княгиня.

"Быть не может!" – промолчал Друц, кусая губы.

Отрицанием, живым или мертвым, застыла Туз из Балаклавы.

– Ну, как хотите, – пожал плечами "трупарь".

* * *

Стоит Федор Сохач, орясина кус-крендельская, Бубновый крестничек. Тот, оказывается, кого убирают. Один из тех. Вот ведь какая радость: не станет больше Тузиха на Княгиню грешить. И на Друца не станет. Не виноватые они; не крыли крыши. Так, в чужом пиру похмельем вышли.

Болью головной.

Спихнут Федора Сохача с обрыва, или там калеными клещами всяко-разно повыдергают – бывает.

Зато с Княгини поклеп снят.

Слышишь, Туз Крестовый, ведьма балаклавская? Слышишь, добрый доктор Ознобишин?! Ротмистр-безумец, слышишь ли?!

Если кто и слышит, так это ротмистр.

Даже отвечает:

"Знай же, Никто, мой любезный, что будешь ты самый последний съеден, когда я разделаюсь с прочими; вот мой подарок!.."

А унтер-усач, коровка божья, поддакивает начальству:

"Циклоп велел… Иначе, сам понимаешь…"

Ничего не понимает Федор Сохач. Велел, не велел, циклоп, не циклоп. Хрен разберешь. Просто радуется парень. На Валерьяныч-доктора глядит с любовью. Как старичок пот с лица платочком утирает. Как пульс сам себе меряет. Как достает из саквояжа не ланцет-пинцет – бутылку водки дорогущей. Вся пробка в сургуче, в печатях. Царская водка, по всему видно.

Умаялся доктор.

Устал загробную карусель народу вертеть.

Подскочил к старичку «клетчатый», стакан граненый из воздуха вынул. А у доктора белые руки ходуном ходят, не откупорить ему бутылки, не налить стакана. Клетчатый все и сделал в лучшем виде: откупорил, налил. Всклень; вот-вот прольется.

Не жалко.

Пей, хороший человек!

Даже портсигар серебряный предложил: хочешь папироску? С золотым ободком, «Помпея» называется. Хочет Валерьяныч-доктор, ой, хочет, хлопает по карманам, будто ром таборный в пляске – огонька ищет. Пришлось и Федору расстараться. Подбежал на радостях, сунулся за пазуху; коробок спичек достал.

А вместе с коробком визитка княжеская возьми и вывались.

Ловок "клетчатый".

Даром, что бугай – ловок.

На лету подхватил.

X. АЗА-АКУЛИНА или НЕ ВОРУЙТЕ СТРАШНЫХ СКАЗОК

С правого боку встает это исчадие, сбивает меня с ног,

направляет гибельные свои пути ко мне.

Книга Иова

– …князь Шалва Теймуразович Джандиери. Полуполковник в отставке.

Это "комод в клеточку" вслух прочитал, что на Федькиной карточке было написано. То есть не на Федькиной, конечно, а на той, что Федька-растяпа из кармана выронил.

– Ну у тебя и кореша, парень! – нижняя челюсть «комода» выдвинулась ящиком: ухмыльнулся, значит. – Хороша семейка: крестная мамаша – Княгиня, а тут вдобавок еще и крестный папаша – нате-здрасте! Из грязи в князи!

Хохотнул коротко, поперхнулся, на покойницу с трупарем глаз скосил, на хозяйку дома.

Кивнул: мол, извиняюсь, не хотел.

А меня и саму всю дергает; и плакать, и смеяться хочется в одночасье. Вроде бы радоваться надо, что никто на нас больше плохого не думает – и не до радости тут, при гробе да при свежих новостях! И Друц с Княгиней друг с дружкой переглядываются. Теперь-то чего в гляделки играть? Ведь кончилось уже все!

– Простите, любезный…

* * *

Доктор-трупарь аккуратно ставит на стол рядом с гробом пустой стакан. Была водка, да сплыла. Выпил он ее. Весь стакан. Без остатка. Без закуски. Мелкими глоточками.

Мне его, старенького, аж жалко стало!

– Простите, любезный… Можно взглянуть?

Смотри-ка, и руки у него больше не дрожат!

– Джандиери… Шалва Джандиери… – бормочет себе под нос доктор тем же тоном, каким раньше бормотал свои страшные считалки. – Интересно, и давно он в отставке? Что скажете, молодой человек?

Розовый, благостный лик поворачивается к Федюньше. И на этой мордочке престарелого поросенка неожиданно остро взблескивает стеклышко в глазу.

Я мимо воли хватаюсь за Друца. Мне страшно! Пусть лучше заговорят все покойницы на свете! пусть! лучше! Отчего-то кажется: сейчас, сейчас он полезет в свой саквояж и достанет оттуда – косу!

Кривую, щербатую…

– Ну ты и спросишь, Валерьяныч! – чешет в затылке Федюньша. – Я ж и видел-то его всего раз… на базаре. Сегодня.

– Ну-ну, молодой человек, не прибедняйтесь! – ободряюще улыбается трупарь.

Если он мне так улыбнется – сбегу! вот те крест, сбегу!

Или помру без покаяния.

– Не прибедняюсь я. Говорю как есть: на базаре сегодня встретил. К нему воришка подбирался – а я спугнул. Воришку. А этот, князь – он благодарить стал. Пирожным угостил, с сельтерской. Карточку на память дал. И разбежались.

– Я-таки прошу пардону, Петр Валерьянович, – вмешивается «комод», и еще шляпу чуть-чуть приподнимает. – Что за допрос меж своими людьми? Мало ли с кем парень, деликатно говоря, скорефанился? Ну, дурак, ну, честным уркам работать мешает; ну, пирожные жрет со всякими фраерами! У меня пароход через два часа…

– Замолчите, пожалуйста.

Умолк «комод». Сразу. Ящики задвинул, на крючки запер.

Красный весь: тяжело, небось, молчать. По себе знаю.

– Впрочем, если вас интересует цель моего… как вы изволили выразиться? допроса?! – трупарь вертит карточку в пальцах, словно дохлого мотылька. – Вам известно, кто он есть, наш благодарный господин Джандиери?

– Так написано же! На карточке! – не выдерживает второй «клетчатый», который на таранку похож.

Трупарь его не слушает.

Не слышит.

– И ты, Княгинюшка, Дама моя разлюбезная, тоже не знаешь?

Мед, не голос. Течет, засасывает вязкой, сладкой трясиной. Интересно, почему он с «клетчатыми» на «вы», а Рашельке тыкает?!

– Отчего же, Король. Знаю. Когда я видела его в последний раз, он был жандармским полуполковником. Облавник, из "Варваров".

– Совершенно верно, Княгинюшка, совершенно верно! Отсюда и мой вопрос: давно ли князь Джандиери числится в отставке? Ведь это он, если мне не изменяет память, сперва взял тебя в Хенинге, а по отбытии наказания лично перевел тебя на поселение не где-нибудь у полыньи с золотыми нерпами, а с послаблением?! поближе к себе, к покровителю в мундире?! Рассказывали: из столицы в Мордвинск для этой малости перевелся – по ваши души! И вот: вуаля! ты в Крыму, на солнышке!..

– Ах вы, каины!

Ой, мамочки! и когда только «клетчатые» за левольверты схватились?! Один Друцу в лоб целит, другой – Рашельке!

– Колитесь, суки, на кого еще фараонам плесо забили! Ну?!

– Тише, братец вы мой, – брезгливо жмурится трупарь. – К чему такие страсти? Я полагаю, здесь собрались разумные люди, и сейчас мы услышим все, что нас интересует.

– Я… пшшшу…

Словно прибой на берег накатился: "Я… покажу…"

Тузиха!

А о ней уж и забыли все…

– Вам сейчас нельзя напрягаться, госпожа Андрусаки! Я это говорю вам, и как врач, и как Король Крестов! Я не исключаю летального исхода! Вы слышите?!

– Ссс…

И – где двор? где гроб с покойницей? где трупарь, «клетчатые» с левольвертами ихними…

Где я?!

Напротив, за столиком – незнакомый господин с рыжими усами щеточкой; в дорогом костюме, и сигару курит.

Даже дымком повеяло!

– …Вы, голубчик, лучше кушайте эклер. Сельтерской запивайте. И если увидите милую госпожу Альтшуллер, передавайте ей душевный привет от князя Джандиери. Спросите: почему? Почему я не зову городовых, почему не велю…

Речь его переходит в невнятный лепет, уплывает прочь. Мир вокруг подергивается рябью, сквозь него начинает вновь проступать балаклавский двор, человек за столиком теперь виден смутно – словно я, рыба-акулька, на него из-под воды смотрю. Или будто он сам под водой, а я… нет, опять развиднелось, и голос вернулся.

Господин протягивает руку, успокаивающе похлопывает по плечу кого-то невидимого.

Федюньшу, наверное.

– …Голубчик, вы обязательно, обязательно передайте госпоже Альтшуллер о нашей случайной встрече. Я бы с удовольствием поболтал с ней обо всем этом… как частное лицо. Исключительно как частное…

Снова – рябь, туман, невнятица сонного лепета. Понимаю новым, не своим пониманием: теперь уже – насовсем. Выдохлась Туз.

И вдруг – последним, догорающим отзвуком:

– …Столько лет кричал державе в уши, вопил гласом вопиющего: не ветки, корень рубить надо! Глухая держава оказалась. Маразм у державы старческий. Вот я и подал в отставку…

Дернулось, зашлось сердце. Потемнело в глазах. "Вот так люди и умирают," – отчего-то подумалось. Спокойно, без страха. А когда глаза я открыла, гляжу – обмякла Туз в своем кресле. Голова в чепце на грудь свесилась.

Все.

Нет больше в Балаклаве Туза.

– Зря это ты, Деметра, – с сожалением протянул трупарь. – Ну да Бог тебе судья. Покойся с миром.

Взял тросточку; перекрестил старуху своим пуделем.

А потом к нам обернулся. Ко всем.

– Ну что, Княгинюшка? Я думаю, тебе следует объясниться. Не находишь?